Код произведения: 4831
Автор: Йетс Уильям Батлер
Наименование: Распятие
Уильям Батлер Йетс.
Распятие
Человек с темными легкими волосами и бледным лицом шел, почти бежал по
дороге, вившейся с юга к городу Слайго. Для иных он был Кумал, сын
Кормака, для иных Быстрый, Дикий Конь; и был он бродячий певец в расшитом
коротком камзоле, в остроносых сапожках, и он нес на плече тугую суму. В
жилах его текла ирландская кровь, он родился в Златой Долине, но
столовался и ночевал по всем пятинам Ирландии, и не было ему прибежища до
самого края света. С одной из башен того, что стало потом Монастырем Белых
Братьев, глаза его соскользнули на ряды крестов, черневшихся на холме чуть
к востоку от города и, сжав кулак, он погрозил тем крестам. Он понял:
кресты не пустые; птицы вились над ними; он подумал: вот такого же, верно,
скитальца подняли на один из крестов; и тихонько сказал: "Худо быть
повешенным, удавленным, обезглавленным, побитым камнями. Но чтобы птицы
выклевали глаза, а волки глодали ноги!
Нет, лучше бы уж красный ветер Друидов иссушил в колыбели того воина
Латхи, что принес нам смертоносное древо из варварских стран, или молния,
поразившая Латхи у подошвы горы, заодно бы и его поразила, или
зеленокудрые, зеленозубые водяные его погребли бы в пучинах вод".
Говоря так, он весь трясся с головы до пят и покрылся холодным потом, и
сам этому дивился, ведь на своем веку он повидал немало крестов. Он
перешел два холма, прошел под воротами в зубчатой стене, свернул влево и
остановился перед монастырской дверью. Дверь была утыкана большими
гвоздями. Он постучался, разбудил монаха-привратника и попросился
переночевать на гостином дворе. И монах положил на совок тлеющего торфа и
провел его к большой голой постройке, крытой грязным камышом, зажег
укрепленную между камнями в стене лучину, бросил тлеющий торф в очаг, дал
ему две незажженных дернины и пук соломы, показал свисавшее с гвоздя
одеяло, ломоть хлеба, кружку с водой на полке и в дальнем углу лохань. И
монах ушел на свое место при двери. А Кумал сын Кормаха стал раздувать
тлеющий торф, чтоб поджечь пук соломы и дернины; но ему не удалось их
поджечь, потому что они отсырели. Тогда он сбросил остроносые сапожки и
выдвинул из угла лохань в надежде смыть со своих ног дорожную пыль; вода
однако была так грязна, что дна не видно в лохани. Он сильно проголодался,
не евши с утра, а потому не стал уж очень досадовать на воду в лохани взял
черный ломоть и надкусил, но тотчас сплюнул откушенное, потому что хлеб
был черствый и плесневелый.
Он и тут не стал давать воли гневу, ибо в горле у него пересохло;
рассчитывая на вино или вересковый мед к концу дня, он пренебрегал
встречавшимися по пути ручьями, чтобы слаще насладиться ужином. И он
поднес к губам кружку, но тотчас ее отшвырнул, потому что вода оказалась
вонючей и горькой. Он пнул кружку ногой, она разбилась о супротивную
стену, и он снял с гвоздя одеяло, чтоб укутаться на ночь. Но едва он
коснулся одеяла, оно все ожило из-за блох. И тут уж, сам не свой от
ярости, он метнулся к двери, однако ко всему привычный монах запер ее на
засов снаружи. Тогда он выплеснул воду, и колотил в дверь лоханью до тех
пор, покуда монах-привратник не подошел к двери, справляясь, что тревожит
его и зачем он не дает ему спать.
- Что тревожит меня? вскричал Кумал. Да разве дернины эти не столь же
мокры, как пески долины Россес? А блохи в этом одеяле не столь же
несчетны, как волны морские и не столь же быстры? А хлеб не столь же
черств, как сердце монаха, забывшего Бога? А вода в кружке не столь же
горька и зловонна, как его душа? И не того ли цвета вода в лохани, какою
станет он сам, обуглившись на Вечном Огне?
Монах уверился в надежности засова и воротился на свой пост при дверях,
ибо его так клонило в сон, что он не мог получать удовольствие от беседы.
Но Кумал все бился, и вот, наконец, он снова услышал шаги монаха и
закричал:
- О монахи, род трусливый и лукавый, гонители и теснители бардов,
певцов, ненавистники жизни и счастья! Чурающиеся правды и не владеющие
мечом! О род, приводящий в робость кости народа трусостью своей и
коварством!
- Певец, сказал монах ему в ответ. Я и сам умею слагать стихи.
Немало я их сложил, сидя при дверях, и мне горько слышать, как барды
поносят монахов. Брат мой, мне хочется спать, а потому я довожу до твоего
сведения, что об удобствах странников печется у нас сам глава монастыря,
наш преосвященный игумен.
- Что же, спи, сказал Кумал. А я спою проклятие барда игумну.
И он перевернул лохань, поставил ее под окном, сам на нее встал и начал
петь во всю глотку. Пение разбудило игумна, он сел в постели и свистел в
серебряный свисток до тех пор, пока не дозвался привратника.
- Я глаз не могу сомкнуть, сказал он. Что такое? Что за шум?
- Это бродячий певец, отвечал ему привратник. Он недоволен дернинами,
недоволен хлебом, питьевой водой, водой для омовенья ног, одеялом. И он
проклинает вас, отец настоятель, и ваших батюшку с матушкой, и дедушку
вашего с бабушкой и всех ваших сродников.
- И проклинает в стихах?
- Проклинает в стихах, и с двумя ассонансами в каждом стихе проклятья.
Игумен сдернул ночной колпак и сжал в кулаке, и плешь в кружке седых
волос на голой его голове была как могильный курган Нокнарии, ибо в
Коннахте не отказались еще от древней тонзуры.
- Что-то надо предпринять, сказал он. Не то он обучит своим проклятьям
уличных мальчишек и девушек, болтающих у дверей, и разбойниках на склонах
Бен Булбена.
- Так может быть, мне пойти, сказал привратник, и дать ему сухих дернин
и свежего хлеба, и чистую воду в кружке, и чистую воду для омовения ног, и
новое одеяло, и пусть он поклянется Святым Бенингусом и уж солнцем и луной
на всякий случай, что он не станет учить своим стихам уличных мальчишек и
девушек, болтающих у дверей и разбойников на склонах Бен Булбена?
- Ни наш Благословенный Патрон, ни солнце и луна тут не помогут,
отвечал ему игумен. Ибо не завтра так послезавтра на него опять найдет
охота проклинать, либо поэтическое честолюбие в нем взыграет, и он научит
своим стихам и мальчишек, и девушек, и разбойников. Или, чего доброго,
расскажет собрату по ремеслу, как его принимали на нашем гостином дворе, и
тот тоже начнет проклинать, и погибло тогда мое доброе имя. Ибо знай
переменчив ум на дорогах, и решение твердо лишь в четырех стенах под
кровлей. А потому я велю тебе иди, разбуди брата Кевина, брата Голубя,
брата Волчонка, брата Лысого Патрика, брата Лысого Брендона, брата Иакова
и брата Петра. И пусть они свяжут его веревками и окунут в реку, чтоб он
перестал петь. А утром, чтоб неповадно было нас порочить, мы его распнем.
- Все кресты заняты, сказал монах-привратник.
- Значит, придется тесать новый. Не мы так другие его прикончат, ибо
кто же может есть и спать спокойно, покуда подобные люди ходят по свету?
Да и как мы посмотрим в глаза Благословенному Святому Бенингусу и какое
у самого у него будет лицо в День Страшного Суда, если мы предстанем пред
ним, упустив из рук его недруга? Брат мой, ни единого нет среди этих
поэтов, кто не плодил бы ублюдков по всем пяти графствам, и вспоров
кошелек или глотку, а уж одно из двух непременно случается, им и в голову
не придет исповедаться и принести покаяние. Назови мне хоть одного, кто бы
не был в душе язычником, томящимся вечно по Сыну Ллира, и Ангусу, и
Бригите, и Дагде-Богу, и Дане-Матери и всем ложным богам старины; не
слагал бы оды во славу бесноватых царей и цариц Финвараха, чей дом в
твердыне Круахана, Логайре Сокрушителя и Скела сына Барнене, и не бросал
бы вызов Богу и Христу и Святым нашей Церкви!
Говоря так, он осенял себя крестным знамением, а когда кончил, натянул
колпак на уши, чтоб заглушить звуки, закрыл глаза и приготовился опять
отойти ко сну.
Брат Кевин, брат Голубь, брат Волчонок, брат Лысый Патрик, брат Лысый
Брендон, брат Иаков и брат Петр сидели на своих постелях, и
монах-привратник поднял их на ноги. И они связали Кумала, и поволокли к
реке, и окунули в том месте, которое назвали позже Ивовым Бродом.
- Певец, сказал ему монах-привратник, когда его вели обратно на
гостиный двор, зачем использовать разум, дарованный Богом, для грязных,
кощунных стихов и речей? Ибо таков обычай твоих собратий. Много помню я
стихов и речей ваших едва ли не наизусть, и я знаю, о чем говорю! И зачем
славословить бесноватых Финвараха, Логайре Сокрушителя и Скела сына
Барнене? Я и сам обладаю великим разумом и ученостью, но только и делаю,
что славлю нашего преосвященного игумна, и нашего Патрона Бенигнуса и
ближних правителей наших. Душа моя чиста и прилична, твоя же как ветер в
темных садах. Я сказал тебе все, что мог, ибо я обо всем пекусь, но
такому, как ты кто поможет?
- Друг, отвечал ему певец, в самом деле, душа моя как ветер, и она
вечно бросает меня взад-вперед, вверх-вниз, и не дает уму моему покоя,
оттого и зовут меня Быстрым, зовут и Диким Конем.
И больше он в ту ночь ничего не сказал, потому что зубы у него стучали
от холода.
Утром к нему явились игумен с монахами, велели ему готовиться к
распятию и повели со двора. И пока он стоял на приступке, стая журавлей
пролетала над ним с гулким криком. Он простер к ним руки и сказал:
- Ох журавли-журавушки, погодите немного, и моя душа, может статься,
полетит вместе с вами к бескрайному берегу, к буйному морю!
У ворот окружили их нищие, вечно подстерегавшие странников и
паломников, ночующих на гостином дворе. Игумен с монахами повел певца в
глубь леса, где росли стройные молодые деревья, и ему велели срубить
деревцо и обстругать его до нужной длины, а нищие стояли вокруг кольцом,
переговаривались и размахивали руками. Потом ему велели срубить деревцо
покороче и прибить гвоздями к первому. И крест был готов, и его взвалили
на плечо Кумалу, потому что распять его надлежало на вершине холма, где
стояли уже другие кресты. Так прошли они с полмили, и он их попросил
постоять посмотреть фокусы, потому что он искусен во всех чудесах Ангуса
Благородного. Монахам постарше не хотелось зря терять время, но молодым
было любопытно, и чего только он им не показывал, даже лягушек вытаскивал
у них из ушей. Но скоро они ополчились на него, говоря, что фокусы скучны,
даже нечестивы отчасти, и снова взвалили крест ему на плечо. Еще полмили
прошли, и он их попросил постоять и послушать шутки, потому что ему
ведомы, он сказал, все шутки Конана Лысого, по спине поросшего овечьей
шерстью. И молодые монахи, наслушавшись этих веселых речей, снова взвалили
на него крест, ибо не пристало им слушать подобные бредни. Еще полмили
прошли, и он их попросил постоять и послушать песни про прекрасную
лилейноперсую Дейрдре, о том, как претерпела она много скорбей и как сыны
Уснеха из-за нее погибли. И молодые монахи жадно ловили каждое слово, а
потом разозлились и били его за то, что он разбередил в их сердцах давно
позабытую жажду. И взвалили на него крест и погнали его к холму.
Вот он взошел на вершину, и у него взяли крест и стали рыть для креста
яму, а нищие стояли вокруг и переговаривались между собою.
- Я прошу перед смертью последней милости, сказал Кумал.
- Кажется, довольно было отсрочек, сказал игумен.
- Я и не прошу отсрочки. Я обнажал меч, и говорил правду, и сны мои
были явью так чего же мне еще!
- Ты хочешь, может быть, исповедаться?
- Ну нет, клянусь солнцем и луною! Я хочу только, чтобы мне позволили
съесть то, что лежит у меня в суме. Я всегда беру в дорогу еду, но не
прикасаюсь к ней до тех пор, пока совсем не изнемогаю от голода. И я уж
два дня ничего не ел.
- Ешь на здоровье, сказал игумен и отвернулся, чтоб помочь монахам рыть
яму.
Певец вынул из сумы хлеб и несколько ломтей копченого окорока и
разложил на земле.
И сказал:
- Я хочу дать десятину бедным.
И отделил десятую часть от хлеба и окорока.
- Кто всех бедней между вами?
И тут поднялся страшный крик, каждый нищий завел рассказ о своих
скорбях и невзгодах, и желтые их лица качались, как Гара-Озеро, когда в
него хлынули болотные воды.
Он послушал немного, потом сказал:
- Я сам всех бедней, потому что брел по голой дороге вдоль скал. И
плечи мне тяготил мой ветхий расшитый камзол, и сбитые остроносые сапожки
не веселили мне ног, потому что в сердце жил белобашенный город, полный
богатых уборов. И унылее некуда был мой одинокий путь по голой дороге
вдоль скал, потому что в сердце звучал шорох розового подола
благороднейшей самого Ангуса Благородного, прелесть шутки постигшей
тоньше, чем сам Конан Лысый, а мудрость слез глубже, чем сама
лилейноперсая Дейрдре, той, кто лучше, чем брезг рассвета для плутающих в
черной ночи. А потому я по праву определяю эту десятину себе; но поскольку
я со всеми и вся в расчете, я жертвую ее вам.
И он бросил хлеб и ломти окорока нищим, и они орали и дрались, пока не
доели последний кусок. А монахи тем временем пригвоздили певца к кресту,
укрепили крест в яме, засыпали яму землей и как следует ее затоптали. И
потом ушли, а нищие остались сидеть вокруг креста. Но когда солнце стало
клониться к закату, они тоже собрались уходить, потому что похолодало. И
едва они тронулись в путь, волки, еще раньше показавшиеся на опушке
ближней рощи приблизились к кресту, а птицы вились все ниже и ниже.
- Погодите вы, отверженцы, погодите хоть немного, слабым голосом взывал
к нищим распятый, охраните меня от зверей и птиц.
Но нищие разозлились, что он назвал их отверженцами, и они кидали в
него камнями и грязью, а одна нищенка подняла к нему дитя, сидевшее у нее
на руках, и кричала, что он его отец, и ругала его, и они ушли. И волки
окружили подножье креста и все ниже и ниже вились птицы. А потом, все
разом, птицы обсели ему голову плечи и руки и стали клевать, и волки стали
грызть ему ноги.
- Отверженцы, стонал он. Что же все вы ополчились против отверженца?
Пер. Е. Суриц
OCR: birdy
(c) Russian Gothic Project