Код произведения: 12896
Автор: Щербаков Владимир
Наименование: Мост
Владимир Щербаков.
Мост
-----------------------------------------------------------------------
Журнал "Техника - молодежи", 1972, N 11.
OCR & spellcheck by HarryFan, 9 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
Скрипнул полоз саней. На улице раздались знакомые, казалось, голоса.
Шаги на ступеньках полусожженной школы. Негромкий разговор.
В гулком пустом классе, где раньше нас было больше, чем яблок на ветке,
камень разбитой стены ловил мое дыхание. Светлый иней оседал на красных
кирпичах, Я считал эти летучие языки холода, выступавшие как бы из самой
стены. Где-то хлопнула уцелевшая дверь. Голоса приближались. И я понял,
что это не сон.
Наверное, втайне я ждал их. Даже в коротком забытьи, когда мороз сжимал
тело в пружину, я услышал бы их и узнал. Хотелось пойти им навстречу, но
волосы примерзли к полу и нельзя было поднять голову. Тогда я крикнул.
Меня нашли.
...Сани и тулуп были так удобны и теплы, что я не сразу уснул,
бессознательно стремясь продлить эту минуту, минуту встречи. В одной руке
я держал ломоть хлеба, заслонивший пол-улицы, в другой - черную
эмалированную кружку, полную густого молока. Из-под полозьев на ленту
дороги сыпались синие блестящие лезвия следов. Покачиваясь, плыл я спиной
вперед на ворохе соломы. Во всю ширину дороги шли люди с автоматами и
винтовками; Кузнечик (так его звали все), парнишка лет пятнадцати от силы,
может быть, мой ровесник; Велихов, командир отряда; Гамов - бородатый, в
очках; за ними сплошные телогрейки, шинели, ушанки - сила.
Они шли, опустив головы, неся руки свои устало. И что-то мешало
Кузнечику быть веселым - таким, каким, наверное, он был всегда.
Теперь я мог представить, что произошло в поселке, пока я прятался в
школе. Вдоль родной моей улицы поднимались трубы печей над кучами пепла от
сожженных домов. Оставались кое-где бревна обугленные, на печах стояли
совсем по-домашнему чугуны и кастрюли, но людей в поселке не было, и без
них он умер. За бывшей околицей далеким памятником растаяла школа с
чернильными клетками окон.
Обо мне говорили. Отдельные слова долетали до меня и оставались в
голове навсегда.
- ...совсем закоченел.
- ...ничего, смотрит, кажется.
- ...до лагеря рукой подать.
Спать хотелось все сильней. В мой сон вошел едва уловимый запах зимнего
леса, одинокий крик птицы, медленное движение воздуха, несшего миллионы
невидимых кристаллов.
Когда я открыл глаза, темнота начинала выходить из-под деревьев у
обочины, обрисовывая силуэты, похожие на лежащих в снежных взломах людей.
Я вспомнил: нет, я не замерз в школе, спрятавшей меня, а синяя дорога с
тяжелыми елями по бокам ведет в партизанский лагерь.
Сани и две наши тачанки вдруг остановились. Начался суд.
Ребров, хмурый и хмельной, всю ночь до утра прогулявший в дальней
деревне, вместо того чтобы перехватить со своей группой карательный отряд,
стоял перед Велиховым, переминаясь с ноги на ногу.
- Не успел, командир, выполнить задание. Не успел. Трудно было. -
Взгляд Реброва обращен был вниз, на новые валенки, взятые им в той же
злополучной деревне, где ему было так хорошо.
- Знаю, что не успел, - сказал Велихов, - видел и то, что успели
сделать в поселке каратели. И ты, быть может, заметил...
Негромкий выстрел. И опять скрип саней. Снежинки, падавшие на щеки.
Плывущие по небу верхушки елей. И тут я понял, что знал этот лес, лица,
разговор, знал, чем кончится справедливый суд и как упадет Ребров - боком,
неуклюже... Точно видел уже однажды все это и потому мог сказать точно,
что произойдет в следующий момент. И в школе, и здесь, на дороге,
выбегавшей из леса, как из бесконечной объемной рамы, я чувствовал эту
родившуюся во мне способность, которая в иные минуты подавляла, даже
пугала. И лес с его седым гребнем можно было остановить на секунду и
рассмотреть, как под микроскопом: вот выпуклая снежная шапка слетала с
головы дерева - я уже ждал ее падения, - и время опять текло мерно, как
замерзающая река.
Я загадал: через несколько минут Кузнечик спросит Велихова о положении
на фронте, о том, почему так далеко пустили немцев и будут ли они летом
опять наступать. И еще о том, почему до сих пор не взорвали мост,
Высветилась вырубка с высокими пнями. Кузнечик вступил на ее край,
остановился, оглядывая темные стены стволов, и, успев удивиться чему-то,
опять зашагал, выкидывая ноги из-под серой сыпучей муки. За ним шли
Валя-радистка и Гамов с трофейным автоматом за плечом. Казалось, они пели
- это их глаза несли частицу песни, протяжной и грустной, как ветер.
Кузнечик догнал Велихова, и я услышал:
- Николай Николаевич, как могло получиться, что немцев пустили чуть не
до Москвы, потом отогнали а летом опять будут они наступать?
- Остановят их. Пробудилось сердце нашей земли. Ранили они его, брат.
- А где это сердце, Николай Николаевич?
- Оно большое, сердце земли. Ни севере, где озера как небо просторны, а
люди высоки и светловолосы, - там сердце земли нашей. И на юге, где ветры
бегут от края степи до края моря, - там сердце это бьется в каждой груди
человечьей. И много восточнее, до самого Тихого океана, живо это сердце.
- А почему мы к мосту не идем, Николай Николаевич? Все ждем... Ясно
ведь, где охрана стоит и пулеметные гнезда. Разве сил у нас мало?
- Ты когда, брат, хлеба досыта ел, помнишь?
- Когда подводу отбили у конвоя.
- Ну вот видишь... - сказал Велихов, как-то странно хмыкнув. - Вот
видишь, - снова повторил он, как будто от слов Кузнечика ему стало
неловко. - А насчет моста дело не такое уж ясное. Знаешь, сколько времени
строили его?.. Два года. Такие мосты уничтожают тогда, когда их нельзя
оставить. Для нас же. Посмотри: развалины вокруг, пепел землю присыпал, и
люди точно рожь, которую скосить легко - трудно вырастить.
Пауза. Шорох шагов. Огонек самокрутки. Стихающие голоса. Молчание.
Я подумал о лагере. И снова угадал: представил его точно таким, каким
увидел через несколько минут. Заметно стемнело. Дорога как бы шла по
морскому дну, привела она к площадке с землянками, с большим квадратным
сараем. Внутри сарая горел костер, вокруг лежали толстые бревна-скамейки,
в углу стояла бочка с водой, над ней висел на гвозде корец, с края
которого стекала прозрачная капля - стекала, но, не успев упасть, застыла
от холода, отражая красные угли костра, всплески света от искр летучих.
Являются иногда необычные дни в конце января или, может быть, начале
февраля, когда кажется, что пришла весна: воздух свеж, легок и влажен, а
на полянах вырастают под солнцем первые золотистые сосульки. Но холодны
утренние звезды, и песне весенней не слететь еще с губ. Такие дни
наступили вскоре. Вместе с Кузнечиком я думал о лесных дорогах, ставших
нашим домом. Встав до зари, ожегши рот кашей, я с необыкновенным
наслаждением разбирал и собирал выданную мне винтовку, прицеливался в
можжевеловый куст, в раннюю тень сосны. Потом бежал к Велихову просить
задание - на том основании, что мне уже исполнилось пятнадцать.
Дороги тех лет...
Поздним вечером, когда окна и фонари гаснут, а движущиеся огоньки на
дальнем шоссе кажутся глазами светящихся глубоководных рыб, мы листаем
книги, в которых говорится о жизни и смерти, о любви и храбрости, о боях и
танковых атаках, о солдатах и войне. Некоторые страницы этих книг
посвящены событиям, почти фантастическим.
- Нет, такое не проходит бесследно, - Гамов готов убеждать меня в
невозможном. Впрочем, сегодня можно говорить обо всем. Тайна таких вечеров
заключена в мимолетности настроения, в быстро преходящем желании убедиться
в достоверности прошлого.
Я встретился с Гамовым снова лет через десять после войны, и мы стали
настоящими друзьями. А до этого не виделись с ним с сорок четвертого,
когда в Западной Белоруссии меня ранили. После войны он учился,
преподавал, пробовал писать сценарии - мне думается, у него так и не
хватит времени на то, чтобы состариться. Есть люди, стремящиеся любой
ценой дать ответ. Гамов в свои сорок семь прежде всего старается понять
вопрос.
- Всегда остаются следы, пусть едва заметные или вовсе невидимые, но
остаются. И память возрождается, воскресает в живых, она неуничтожима.
Древние индусы верили, что мир созидается вновь через каждые восемь с
половиной миллиардов лет. Если хочешь возразить... - Гамов как-то мудро и
добро улыбается, - если не согласен, назови хоть одну звезду, планету,
песчинку, которая была бы старше этих восьми с половиной миллиардов. Мир
не создан никем из людей и никем из богов - ты помнишь? - а был, есть и
будет вечно живым огнем, закономерно угасающим и закономерно
воспламеняющимся.
- Старый грек. Сочинитель гимнов огню.
- Он прав. Разве прибавишь хоть слово к его словам.
- Память неповторима. Как жизнь и смерть.
- Нет. Невидимое трудно уничтожить. Атомы, частицы - это эталоны
прочности. Разве нужно рассказывать о миллиардах электрон-вольт, которые
лишь иногда, довольно редко разбивают их?.. Крупинки вещества противостоят
галактическим взрывам. А что такое память? Те же частицы, выстроенные в
молекулах, как буквы в строчках. Может быть, есть неделимые атомы памяти,
похожие на точки типографского рисунка. Через миллиарды лет - срок,
конечно, точно не назовешь - слепая случайность соберет их так, что
сложится рисунок, совпадающий с реальностью.
Трудно верить в такое. Но почему бы в самом деле не попытаться
взглянуть совсем по-иному на события тех дней? Я же предчувствовал
появление партизан в школе - иначе ушел бы в лес или просто замерз. Может
быть, это и не так уж невероятно: да, вселенная умирает и вновь рождается.
Растворяются в пустотах потоки вещества, чтобы вспыхнуть и засветиться
живым огнем, вихрем, из струй которого выпадают капли голубого
стекла-звезды. Повторяется жизнь, начинается второй круг ее, но прах и
пепел хранят неуничтожимые частицы памяти, - и словно незримая нить
пронизывает мир, повторяющий себя.
Впрочем, похожи два мира друг на друга во всем или только в наиболее
существенном - вопрос особый. Гамов, насколько я понимаю, считает, что
отдельные детали и ситуации повторяются, копируются, как отпечатки с
одного негатива.
Вот к чему пришли мы в этот вечер, когда зеленый океан воздуха за окном
растворил, казалось, границы пространства, прошлого и настоящего, в одном
дуновении соединил запахи жизни, ушедшее тепло солнца и мерцанье звезд.
Странная, конечно, мысль: заставить путешествовать с одного полюса
времени на другой пылинки, хранящие отсветы серебряных дождей, семикрылых
радуг, отзвуки земных ураганов, голоса людей, всего сущего. Один раз в
столетие или еще реже пылинки соединяются в мозаику - приходит вторая
память, вестник бесконечного прошлого. Возникает Нечто... Предчувствие?
Предвидение?
Как она рождается, вторая память? Это может напоминать и варку стекла,
и белоснежные россыпи в садах, где в цветках зачинаются плоды, терпкие
ягоды черемух, и появление цыпленка из скорлупы - похоже это на первый
вдох и рост всего живого, вечный образец, повторяющий суть кузнечного
горна и ржаного снопа. Так зернышки хромосом дают форму траве и листьям, а
невидимые молекулы - цвет пламени.
...Гамов остается ночевать, потому что метро уже не работает, а живет
он в другом конце Москвы. Мы не закрываем окна, в комнату приходят волны
летнего воздуха. Так поздно, что квадратные огни в соседних домах давно
выстроились, как марки на конвертах, - это окна подъездов. В полутьме я
долго вижу огонек его сигареты.
А утром я провожаю Гамова к метро и на минуту задерживаюсь у входа,
вглядываясь в лица прохожих - студентов, рабочих, молодых и стариков.
Такие простые, знакомые лица, мне кажется, по ним можно читать мысли. И
это они, их отцы и братья выстояли под Москвой. Это они задержали группу
армий "Центр", дав возможность отмобилизоваться и подойти к Москве трем
нашим армиям. Сотни тысяч ополченцев встали на дорогах Подмосковья. Их
дивизии не были смяты и уничтожены.
Трудно утверждать, что в минуту крайней опасности, у грани возможного
человек становится обладателем каких-то принципиально новых качеств, но
что-то такое есть, я уверен.
"Помнишь его?" - спросил как-то Гамов. Он говорил о Велихове, не
называя его имени. Такие вопросы возвращают нас к дорогам прошлого,
выстланным воспоминаниями. Мог ли я забыть?..
Неповторимое дыхание близкой весны, последние слова солдат, видение
смерти удержать в памяти навсегда? Через миллиарды лет открыть
непотерянные зерна жизни, священным трепетом наполняющие часы ожидания,
минуты тревог?
Все чаще думаю я о действительных причинах случившегося. Гипотезе
Гамова трудно что-либо противопоставить: вместо опровержений приходят
новые доказательства. Вот уж снова бегут назад годы, дорога памяти ведет в
прошлое, где я вижу каждое дерево, вижу свой дом сожженный, слышу знакомую
песню.
Мне не забыть той песни - мы пронесли ее к берегу реки, откуда шла
прямая дорога на мост. Земля наша дальняя, земля партизанская скрылась за
холмом.
Много раз приходили мы к мосту. Стекали сосульки с его нагретых солнцем
боков, ветры играли в фермах, звенело и дрожало железо поездов, низвергая
вниз водопады звуков, точно эхо горных потоков. Мы бродили вокруг, как
голодные волки, но ничего не могли поделать с каменными опорами, прочными,
как сама земля, с рельсами, твердыми, как кусок замерзшего хлеба. Это был
наш мост, и мы хотели его теперь уничтожить - даже ценой жизни.
Мы вышли из лагеря вечером, когда русские старухи баюкали в деревнях
детей. И знали; свободна заснеженная дорога и просторна, пока перед самым
мостом ее не перегородят дула немецких пулеметов. А в деревне за насыпью
стояла рота немецких автоматчиков, готовая отстаивать наш мост. В одну
ночь мы как птицы пронеслись над спящей землей. Но труден был бросок:
тягучее время то сжималось в мимолетные сны-мечты о теплых днях с
рассыпавшейся на ветвях зарей, то являлось нескончаемыми метами стволов и
кустов в бескрайней, казалось, пустыне.
У берега реки, у крутых глинистых берегов мы остановились, поджидая
разведчиков. Кузнечик держался рядом с Велиховым.
- Видишь, как красивы и чисты этот лес и полотенце реки, разделившее
его пополам? - спросил Велихов.
- Да, они красивы, - ответил Кузнечик.
- А вся земля с просторными полями, серыми домами и большим небом над
ней - разве она не прекрасна? - опять спросил Велихов.
- Ничего не знаю прекраснее, - звонко ответил Кузнечик.
Подошли разведчики, Камальдинов доложил Велихову, что путь к мосту
свободен, а на станции стоит воинский эшелон с техникой, и они вполголоса
продолжили разговор. Я знал, о чем шла речь. Наших мин в деревянных ящиках
не хватило бы для состава. Вот почему мы, тридцать человек из отряда,
повернули на станцию, а остальные вместе с Велиховым продолжали двигаться
к мосту. Вставал малиновый рассвет.
Пятеро наших в немецкой форме бесшумно сняли охрану поезда. Я стал
машинистом. Когда-то отец брал меня с собой на паровоз, и пляшущие
стрелки, рельсы, бегущие навстречу вместе с ветром, были памятны мне,
близки. Легка и крылата была лопата, надежна плоть металла, послушно
задышавшая огнем. Дошел до нас гул долгожданного взрыва: мост был
искорежен, низвергнут.
- Не медли, машинист. - Камальдинов махнул рукой.
Сдвинулась земля. Застучали колеса. Сложились слова: "Беги, дорога;
лейся, река ветра; звени, звени, паровозная песня!" Весело и быстро бежал
старый паровоз в последний путь. Я не спрыгнул с подножки, чтобы спастись:
снова пришло то самое чувство, и я знал - знал, что происходило на мосту.
Скоро в снежном поле тусклыми искрами замелькали выстрелы. Впереди, у
взорванного моста - на насыпи, на рельсах, - лежали Велихов, Кузнечик,
Хижняк, Гамов, Ольмин - все, кто остался прикрывать отход основных сил и
раненых. В перестрелку успели вмешаться немецкие автоматчики, и теперь у
насыпи решалась судьба отряда.
Я спрыгнул. Снег обжег лицо, и насыпь несколько раз перевернула меня,
прежде чем опустить в сугроб. Растущий грохот. Состав рассыпался, вагоны
катились вниз, в черные разводы реки. Лед, лопнувший после падения моста,
взорвался тысячью осколков, подброшенных вверх гигантским фонтаном.
Я поднялся и побежал. Я хотел успеть, но опоздал. Кузнечик еще
продолжал глубоко вдыхать воздух, точно хотел им напиться - все медленней,
медленней, неслышнее. На лице его застывало удивление, как будто он
собирался сказать: "Ух ты!"
Не было ненависти в простом лице Велихова - лишь предельная
собранность, внимание. Он приподнялся. Старенькая шапка его сдвинулась на
затылок, на виски упали русые волосы, а на лбу странно подрагивала складка
(сейчас он, наверное, мог бы показаться мальчиком: ему не было и двадцати
шести - учителю из Новгорода, ставшему бойцом, лучшим из всех, кого я
знал).
Раскрылось небо. Багряные лучи восхода ударили нам в глаза. Солнце
слепило, стрелять было трудно, за насыпью поднимались серые шинели.
Предчувствуя, что произойдет, я не мог вмешаться в ход событий. Две пули
прилипли к его груди, оставив на телогрейке красные пятна. Но там,
впереди, где строчил автомат, не знали еще, что у него есть право на
священный выстрел. Может быть, потому он и привстал, чтобы лучше увидеть
тех, кто стрелял в Кузнечика. Целое мгновение рука его была тверда, а
глаза по-прежнему внимательны.
Он успел ответить. За рельсами умолк автомат. Там снова залегли.
Глаза мои были непослушны, и влажные лучи заслоняли расплывшееся солнце
своим нежданным светом. Но лишь только прозвучал священный выстрел, я
поднял тяжелую винтовку.
...На скате насыпи, где упали его руки в снег, выросли весной семь
подснежников. А в деревнях у дороги темная сила растеклась, и земля три
года рожь людскую не родила.