Код произведения: 11112
Автор: Тургенев Иван Сергеевич
Наименование: Ермолай и мельничиха
Иван Сергеевич Тургенев
Ермолай и мельничиха
(Из цикла "Записки охотника")
---------------------------------------------------------------------
Книга: И.С.Тургенев. "Записки охотника"
Издательство "Народная асвета", Минск, 1977
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 25 декабря 2001
---------------------------------------------------------------------
Вечером мы с охотником Ермолаем отправились на "тягу"... Но, может
быть, не все мои читатели знают, что такое тяга. Слушайте же, господа.
За четверть часа до захождения солнца, весной, вы входите в рощу, с
ружьем, без собаки. Вы отыскиваете себе место где-нибудь подле опушки,
оглядываетесь, осматриваете пистон, перемигиваетесь с товарищем. Четверть
часа прошло. Солнце село, но в лесу еще светло; воздух чист и прозрачен;
птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда... Вы
ждете. Внутренность леса постепенно темнеет; алый свет вечерней зари
медленно скользит по корням и стволам деревьев, поднимается все выше и выше,
переходит от нижних, почти еще голых, веток к неподвижным, засыпающим
верхушкам... Вот и самые верхушки потускнели; румяное небо синеет. Лесной
запах усиливается, слегка повеяло теплой сыростью; влетевший ветер около вас
замирает. Птицы засыпают - не все вдруг - по породам; вот затихли зяблики,
через несколько мгновений малиновки, за ними овсянки. В лесу все темней да
темней. Деревья сливаются в большие чернеющие массы; на синем небе робко
выступают первые звездочки. Все птицы спят. Горихвостки, маленькие дятлы
одни еще сонливо посвистывают... Вот и они умолкли. Еще раз прозвенел над
вами звонкий голос пеночки; где-то печально прокричала иволга, соловей
щелкнул в первый раз. Сердце ваше томится ожиданьем, и вдруг - но одни
охотники поймут меня, - вдруг в глубокой тишине раздается особого рода
карканье и шипенье, слышится мерный взмах проворных крыл, - и вальдшнеп,
красиво наклонив свой длинный нос, плавно вылетает из-за темной березы
навстречу вашему выстрелу.
Вот что значит "стоять на тяге".
Итак, мы с Ермолаем отправились на тягу; но извините, господа: я должен
вас сперва познакомить с Ермолаем.
Вообразите себе человека лет сорока пяти, высокого, худого, с длинным и
тонким носом, узким лбом, серыми глазками, взъерошенными волосами и широкими
насмешливыми губами. Этот человек ходил в зиму и лето в желтоватом нанковом
кафтане немецкого покроя, но подпоясывался кушаком; носил синие шаровары и
шапку со смушками, подаренную ему, в веселый час, разорившимся помещиком. К
кушаку привязывались два мешка, один спереди, искусно перекрученный на две
половины, для пороху и для дроби, другой сзади - для дичи; хлопки же Ермолай
доставал из собственной, по-видимому неистощимой, шапки. Он бы легко мог на
деньги, вырученные им за проданную дичь, купить себе патронташ и суму, но ни
разу даже не подумал о подобной покупке и продолжал заряжать свое ружье
по-прежнему, возбуждая изумление зрителей искусством, с каким он избегал
опасности просыпать или смешать дробь и порох. Ружье у него было
одноствольное, с кремнем, одаренное притом скверной привычкой жестоко
"отдавать", отчего у Ермолая правая щека всегда была пухлее левой. Как он
попадал из этого ружья - и хитрому человеку не придумать, но попадал. Была у
него и легавая собака, по прозванью Валетка, преудивительное созданье.
Ермолай никогда ее не кормил. "Стану я пса кормить, - рассуждал он, - притом
пес - животное умное, сам найдет себе пропитанье". И действительно: хотя
Валетка поражал даже равнодушного прохожего своей чрезмерной худобой, но
жил, и долго жил; даже, несмотря на свое бедственное положенье, ни разу не
пропадал и не изъявлял желанья покинуть своего хозяина. Раз как-то, в юные
годы, он отлучился на два дня, увлеченный любовью; но эта дурь скоро с него
соскочила. Замечательнейшим свойством Балетки было его непостижимое
равнодушие ко всему на свете... Если б речь шла не о собаке, я бы употребил
слово: разочарованность. Он обыкновенно сидел, подвернувши под себя свой
куцый хвост, хмурился, вздрагивал по временам и никогда не улыбался.
(Известно, что собаки имеют способность улыбаться, и даже очень мило
улыбаться.) Он был крайне безобразен, и ни один праздный дворовый человек не
упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но все эта насмешки и
даже удары Валетка переносил с удивительным хладнокровием. Особенное
удовольствие доставлял он поварам, которые тотчас отрывались от дела и с
криком и бранью пускались за ним в погоню, когда он, по слабости,
свойственной не одним собакам, просовывал свое голодное рыло в
полурастворенную дверь соблазнительно теплой и благовонной кухни. На охоте
он отличался неутомимостью и чутье имел порядочное; но если случайно догонял
подраненного зайца, то уж и съедал его с наслажденьем всего, до последней
косточки, где-нибудь в прохладной тени, под зеленым кустом, в почтительном
отдалении от Ермолая, ругавшегося на всех известных и неизвестных диалектах.
Ермолай принадлежал одному из моих соседей, помещику старинного покроя.
Помещики старинного покроя не любят "куликов" и придерживаются домашней
живности. Разве только в необыкновенных случаях, как-то: во дни рождений,
именин и выборов, повара старинных помещиков приступают к изготовлению
долгоносых птиц и, войдя в азарт, свойственный русскому человеку, когда он
сам хорошенько не знает, что делает, придумывают к ним такие мудреные
приправы, что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают
поданные яства, но отведать их никак не решаются. Ермолаю было приказано
доставлять на господскую кухню раз в месяц пары две тетеревей и куропаток, а
в прочем позволялось ему жить где хочет и чем хочет. От него отказались, как
от человека ни на какую работу не годного - "лядащего", как говорится у нас
в Орле. Пороху и дроби, разумеется, ему не выдавали, следуя точно тем же
правилам, в силу которых и он не кормил своей собаки. Ермолай был человек
престранного рода: беззаботен, как птица, довольно говорлив, рассеян и
неловок с виду; сильно любил выпить, не уживался на месте, на ходу шмыгал
ногами и переваливался с боку на бок - и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал
верст шестьдесят в сутки. Он подвергался самым разнообразным приключениям:
ночевал в болотах, на деревьях, на крышах, под мостами, сиживал не раз
взаперти на чердаках, в погребах и сараях, лишался ружья, собаки, самых
необходимых одеяний, бывал бит сильно и долго - и все-таки, через несколько
времени, возвращался домой одетый, с ружьем и с собакой. Нельзя было назвать
его человеком веселым, хотя он почти всегда находился в довольно изрядном
расположении духа; он вообще смотрел чудаком. Ермолай любил покалякать с
хорошим человеком, особенно за чаркой, но и то недолго: встанет, бывало, и
пойдет. "Да куда ты, черт, идешь? Ночь на дворе". - "А в Чаплино". - "Да на
что тебе тащиться в Чаплино, за десять верст?" - "А там у Софрона-мужичка
переночевать". - "Да ночуй здесь". - "Нет уж, нельзя". И пойдет Ермолай с
своим Валеткой в темную ночь, через кусты да водомоины, а мужичок Софрон
его, пожалуй, к себе на двор не пустит, да еще, чего доброго, шею ему
намнет: не беспокой-де честных людей. Зато никто не мог сравниться с
Ермолаем в искусстве ловить весной, в полую воду, рыбу, доставать руками
раков, отыскивать по чутью дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов,
добывать соловьев с "дешевой дудкой", с "кукушкиным перелетом"...* Одного он
не умел: дрессировать собак; терпенья недоставало. Была у него и жена. Он
ходил к ней раз в неделю. Жила она в дрянной, полуразвалившейся избенке,
перебивалась кое-как и кое-чем, никогда не знала накануне, будет ли сыта
завтра, и вообще терпела участь горькую. Ермолай, этот беззаботный и
добродушный человек, обходился с ней жестко и грубо, принимал у себя дома
грозный и суровый вид, - и бедная его жена не знала, чем угодить ему,
трепетала от его взгляда, на последнюю копейку покупала ему вина и
подобострастно покрывала его своим тулупом, когда он, величественно
развалясь на печи, засыпал богатырским сном. Мне самому не раз случалось
подмечать в нем невольные проявления какой-то угрюмой свирепости: мне не
нравилось выражение его лица, когда он прикусывал подстреленную птицу. Но
Ермолай никогда больше дня не оставался дома; а на чужой стороне превращался
опять в "Ермолку", как его прозвали на сто верст кругом и как он сам себя
называл подчас. Последний дворовый человек чувствовал свое превосходство над
этим бродягой - и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а
мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его, как зайца в поле, но
потом отпускали с Богом и, раз узнавши чудака, уже не трогали его, даже
давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры... Этого-то человека я взял к
себе в охотники, и с ним-то я отправился на тягу в большую березовую рощу,
на берегу Исты.
______________
* Охотникам до соловьев эти названья знакомы: ими обозначаются лучшие
"колена" в соловьином пенье. (Прим. И.С.Тургенева.)
У многих русских рек, наподобие Волги, один берег горный, другой
луговой; у Исты тоже. Эта небольшая речка вьется чрезвычайно прихотливо,
ползет змеей, ни на полверсты не течет прямо, и в ином месте, с высоты
крутого холма, видна верст на десять с своими плотинами, прудами,
мельницами, огородами, окруженными ракитником я гусиными стадами. Рыбы в
Исте бездна, особливо голавлей (мужики достают их в жар из-под кустов
руками). Маленькие кулички-песочники со свистом перелетывают вдоль
каменистых берегов, испещренных холодными и светлыми ключами; дикие утки
выплывают на середину прудов и осторожно озираются; цапли торчат в тени, в
заливах, под обрывами... Мы стояли на тяге около часу, убили две пары
вальдшнепов и, желая до восхода солнца опять попытать нашего счастия (на
тягу можно также ходить поутру), решились переночевать в ближайшей мельнице.
Мы вышли из рощи, спустились с холма. Река катила темно-синие волны; воздух
густел, отягченный ночной влагой. Мы постучались в ворота. Собаки залились
на дворе. "Кто тут?" - раздался сиплый и заспанный голос. "Охотники: пусти
переночевать". Ответа не было. "Мы заплатим". - "Пойду скажу хозяину... Цыц,
проклятые!.. Эк на вас погибели нет!" Мы слышали, как работник вошел в избу;
он скоро вернулся к воротам. "Нет, - говорит, - хозяин не велит пускать", -
"Отчего не велит?" - "Да боится; вы охотники: чего доброго, мельницу
зажжете; вишь, у вас снаряды какие". - "Да что за вздор!" - "У нас и так в
запрошлом году мельница сгорела: прасолы переночевали, да, знать, как-нибудь
и подожгли". - "Да как же, брат, не ночевать же нам на дворе!" - "Как
знаете..." Он ушел, стуча сапогами...
Ермолай посулил ему разных неприятностей. "Пойдемте в деревню", -
произнесен наконец со вздохом. Но до деревни были версты две... "Ночуем
здесь, - сказал я, - на дворе ночь теплая; мельник за деньги нам вышлет
соломы". Ермолай беспрекословно согласился. Мы опять стали стучаться. "Да
что вам надобно? - раздался снова голос работника, - сказано, нельзя". Мы
растолковали ему, чего мы хотели. Он пошел посоветоваться с хозяином и
вместе с ним вернулся. Калитка заскрипела. Появился мельник, человек
высокого роста, с жирным лицом, бычачьим затылком, круглым и большим
животом. Он согласился на мое предложение. Во ста шагах от мельницы
находился маленький, со всех сторон открытый, навес. Нам принесли туда
соломы, сена; работник на траве подле реки наставил самовар и, присев на
корточки, начал усердно дуть в трубу... Уголья, вспыхивая, ярко освещали его
молодое лицо. Мельник побежал будить жену, предложил мне сам наконец
переночевать в избе; но я предпочел остаться на открытом воздухе. Мельничиха
принесла нам молока, яиц, картофелю, хлеба. Скоро закипел самовар, и мы
принялись пить чай. С реки поднимались пары, ветру не было; кругом кричали
коростели; около мельничных колес раздавались слабые звуки: то капли падали
с лопат, сочилась вода сквозь засовы плотины. Мы разложили небольшой огонек.
Пока Ермолай жарил в золе картофель, я успел задремать... Легкий сдержанный
шепот разбудил меня. Я поднял голову: перед огнем, на опрокинутой кадке,
сидела мельничиха и разговаривала с моим охотником. Я уже прежде, по ее
платью, телодвижениям и выговору, узнал в ней дворовую женщину - не бабу и
не мещанку; но только теперь я рассмотрел хорошенько ее черты. Ей было на
вид лет тридцать; худое и бледное лицо еще хранило следы красоты
замечательной; особенно понравились мне глаза, большие и грустные. Она
оперла локти на колени, положила лицо на руки. Ермолай сидел ко мне спиною и
подкладывая щепки в огонь.
- В Желтухиной опять падеж, - говорила мельничиха, - у отца Ивана обе
коровы свалились... Господи помилуй!
- А что ваши свиньи? - спросил, помолчав, Ермолай.
- Живут.
- Хоть бы поросеночка мне подарили.
Мельничиха помолчала, потом вздохнула.
- С кем вы это? - спросила она.
- С барином - с костомаровским.
Ермолай бросил несколько еловых веток на огонь; ветки тотчас дружно
затрещали, густой белый дым повалил ему прямо в лицо.
- Чего твой муж нас в избу не пустил?
- Боится.
- Вишь, толстый брюхач... Голубушка, Арина Тимофеевна, вынеси мне
стаканчик винца!
Мельничиха встала и исчезла во мраке. Ермолай запел вполголоса:
Как к любезной я ходил,
Все сапожки обносил...
Арина вернулась с небольшим графинчиком и стаканом. Ермолай привстал,
перекрестился и выпил духом. "Люблю!" - прибавил он.
Мельничиха опять присела на кадку.
- А что, Арина Тимофеевна, чай, все хвораешь?
- Хвораю.
- Что так?
- Кашель по ночам мучит.
- Барин-то, кажется, заснул, - промолвил Ермолай после небольшого
молчания. - Ты к лекарю не ходи, Арина: хуже будет.
- Я и то не хожу.
- А ко мне зайди погостить.
Арина потупила голову.
- Я свою-то, жену-то, прогоню на тот случай, - продолжал Ермолай... -
Право-ся.
- Вы бы лучше барина разбудили, Ермолай Петрович: видите, картофель
испекся.
- А пусть дрыхнет, - равнодушно заметил мой верный слуга, - набегался,
так и спит.
Я заворочался на сене. Ермолай встал и подошел ко мне.
- Картофель готов-с, извольте кушать.
Я вышел из-под навеса; мельничиха поднялась с кадки и хотела уйти. Я
заговорил с нею.
- Давно вы эту мельницу сняли?
- Второй год пошел с Троицына дня.
- А твой муж откуда?
Арина не расслушала моего вопроса.
- Откелева твой муж? - повторил Ермолай, возвыся голос.
- Из Белева. Он белевский мещанин.
- А ты тоже из Белева?
- Нет, я господская... была господская.
- Чья?
- Зверкова господина. Теперь я вольная.
- Какого Зверкова?
- Александра Силыча.
- Не была ли ты у его жены горничной?
- А вы почему знаете? Была.
Я с удвоенным любопытством и участием посмотрел на Арину.
- Я твоего барина знаю, - продолжал я.
- Знаете? - отвечала она вполголоса - и потупилась.
Надобно сказать читателю, почему я с таким участьем посмотрел на Арину.
Во время моего пребывания в Петербурге я случайным образом познакомился с
г-м Зверковым. Он занимал довольно важное место, слыл человеком знающим и
дельным. У него была жена, пухлая, чувствительная, слезливая и злая -
дюжинное и тяжелое созданье; был и сынок, настоящий барчонок, избалованный и
глупый. Наружность самого г. Зверкова мало располагала в его пользу: из
широкого, почти четвероугольного лица лукаво выглядывали мышиные глазки,
торчал нос, большой и острый, с открытыми ноздрями; стриженые седые волосы
поднимались щетиной над морщинистым лбом, тонкие губы беспрестанно
шевелились и приторно улыбались. Г-н Зверков стоял обыкновенно растопырив
ножки и заложив толстые ручки в карманы. Раз как-то пришлось мне ехать с ним
вдвоем в карете за город. Мы разговорились. Как человек опытный, дельный, г.
Зверков начал наставлять меня на "путь истины". - Позвольте мне вам
заметить, - пропищал он наконец, - вы все, молодые люди, судите и толкуете
обо всех вещах наобум; вы мало знаете собственное свое отечество; Россия
вам, господа, незнакома, вот что!.. Вы всё только немецкие книги читаете.
Вот, например, вы мне говорите теперь и то, и то насчет того, ну, то есть
насчет дворовых людей... Хорошо, я не спорю, все это хорошо; но вы их не
знаете, не знаете, что это за народ. (Г-н Зверков громко высморкался и
понюхал табаку.) Позвольте мне вам рассказать, например, один маленький
анекдотец: вас это может заинтересовать. (Г-н Зверков откашлялся.) Вы ведь
знаете, что у меня за жена; кажется, женщину добрее ее найти трудно,
согласитесь сами. Горничным ее девушкам не житье, - просто рай воочию
совершается... Но моя жена положило себе за правило: замужних горничных не
держать. Оно и точно не годится: пойдут дети, то, се, - ну, где ж тут
горничной присмотреть за барыней как следует, наблюдать за ее привычками: ей
уж не до того, у ней уж не то на уме. Надо по человечеству судить. Вот-с
проезжаем мы раз через нашу деревню, лет тому будет - как бы вам сказать, не
солгать, - лет пятнадцать. Смотрим, у старосты девочка, дочь,
прехорошенькая; такое даже, знаете, подобострастное что-то в манерах. Жена
моя и говорит мне: "Коко, - то есть, вы понимаете, она меня так называет, -
возьмем эту девочку в Петербург; она мне нравится, Коко..." Я говорю:
"Возьмем, с удовольствием". Староста, разумеется, нам в ноги; он такого
счастья, вы понимаете, и ожидать не мог... Ну, девочка, конечно, поплакала
сдуру. Оно действительно жутко сначала: родительский дом... вообще...
удивительного тут ничего нет. Однако она скоро к нам привыкла; сперва ее
отдали в девичью; учили ее, конечно. Что ж вы думаете?.. Девочка оказывает
удивительные успехи; жена моя просто к ней пристращивается, жалует ее,
наконец, помимо других, в горничные к своей особе... замечайте!.. И надобно
было отдать ей справедливость: не было еще такой горничной у моей жены,
решительно не было; услужлива, скромна, послушна - просто все, что
требуется. Зато уж и жена ее даже, признаться, слишком баловала: одевала
отлично, кормила с господского стола, чаем поила... ну, что только можно
себе представить! Вот этак она лет десять у моей жены служила. Вдруг, в одно
прекрасное утро, вообразите себе, входит Арина - ее Ариной звали - без
доклада ко мне в кабинет - и бух мне в ноги... Я этого, скажу вам
откровенно, терпеть не могу. Человек никогда не должен забывать свое
достоинство, не правда ли? "Чего тебе?" - "Батюшка, Александр Силыч, милости
прошу". - "Какой?" - "Позвольте выйти замуж!" Я, признаюсь вам, изумился.
"Да ты знаешь, дура, что у барыни другой горничной нету?" - "Я буду служить
барыне по-прежнему". - "Вздор! вздор! барыня замужних горничных не держит".
- "Маланья на мое место поступить может". - "Прошу не рассуждать!" - "Воля
ваша..." Я, признаюсь, так и обомлел. Доложу вам, я такой человек: ничто
меня так не оскорбляет, смею сказать, так сильно не оскорбляет, как
неблагодарность... Ведь вам говорить нечего - вы знаете, что у меня за жена:
ангел во плоти, доброта неизъяснимая... Кажется, злодей - и тот бы ее
пожалел. Я прогнал Арину. Думаю, авось опомнится; не хочется, знаете ли,
верить злу, черной неблагодарности в человеке. Что ж вы думаете? Через
полгода опять она изволит жаловать ко мне с тою же самою просьбой. Тут я,
признаюсь, ее с сердцем прогнал и погрозил ей, и сказать жене обещался. Я
был возмущен... Но представьте себе мое изумление: несколько времени спустя
приходит ко мне жена, в слезах, взволнована так, что я даже испугался. "Что
такое случилось?" - "Арина..." Вы понимаете... я стыжусь выговорить. "Быть
не может!.. кто же?" - "Петрушка-лакей". Меня взорвало. Я такой человек...
полумер не люблю!.. Петрушка... не виноват. Наказать его можно, но он,
по-моему, не виноват. Арина... ну, что ж, ну, ну, что ж тут еще говорить? Я,
разумеется, тотчас же приказал ее остричь, одеть в затрапез и сослать в
деревню. Жена моя лишилась отличной горничной, но делать было нечего:
беспорядок в доме терпеть, однако же, нельзя. Больной член лучше отсечь
разом... Ну, ну, теперь посудите сами, - ну, ведь вы знаете мою жену, ведь
это, это, это... наконец, ангел!.. Ведь она привязалась к Арине, - и Арина
это знала и не постыдилась... А? нет, скажите... а? Да что тут толковать! Во
всяком случае, делать было нечего. Меня же, собственно меня, надолго
огорчила, обидела неблагодарность этой девушки. Что ни говорите... сердца,
чувства - в этих людях не ищите! Как волка ни корми, он все в лес смотрит...
Вперед наука! Но я желал только доказать вам...
И г. Зверков, не докончив речи, отворотил голову и завернулся плотнее в
свой плащ, мужественно подавляя невольное волнение.
Читатель теперь, вероятно, понимает, почему я с участием посмотрел на
Арину.
- Давно ты замужем за мельником? - спросил я ее наконец.
- Два года.
- Что ж, разве тебе барин позволил?
- Меня откупили.
- Кто?
- Савелий Алексеевич.
- Кто такой?
- Муж мой. (Ермолай улыбнулся про себя.) А разве вам барин говорил обо
мне? - прибавила Арина после небольшого молчанья.
Я не знал, что отвечать на ее вопрос. "Арина!" - закричал издали
мельник. Она встала и ушла.
- Хороший человек ее муж? - спросил я Ермолая.
- Ништо.
- А дети у них есть?
- Был один, да помер.
- Что ж, она понравилась мельнику, что ли?.. Много ли он за нее дал
выкупу?
- А не знаю. Она грамоте разумеет; в их деле оно... того... хорошо
бывает. Стало быть, понравилась.
- А ты с ней давно знаком?
- Давно. Я к ее господам прежде хаживал. Их усадьба отселева недалече.
- И Петрушку-лакея знаешь?
- Петра Васильевича? Как же, знал.
- Где он теперь?
- А в солдаты поступил.
Мы помолчали.
- Что она, кажется, нездорова? - спросил я наконец Ермолая.
- Какое здоровье!.. А завтра, чай, тяга хороша будет. Вам теперь
соснуть не худо.
Стадо диких уток со свистом промчалось над нами, и мы слышали, как оно
спустилось на реку недалеко от нас. Уже совсем стемнело и начинало холодать;
в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись в сено и заснули.